«В одиннадцать часов все кончится», – высчитал Володя и тупо ждал.
В начале двенадцатого быстрые дыхания прекратились. Долгий стонущий вздох… другой… третий… Лицо, уже давно начавшее становиться мертвенно-неподвижным, подернулось пепельной тусклостью, которая быстро набегала от висков к губам, – жили еще только губы… Но вот губы вытягиваются, – беспомощное, детское выражение ложится на старческое лицо, – губы вытягиваются, словно просят, – восковеют, смыкаются… Опять разошлись, – нижняя губа мертвенно отодвинулась вместе с челюстью, продержалась так с полсекунды, и снова, как-то механически и быстро, рот закрылся – движение ужасное и нелепое… Еще раз то же движение… и еще раз… повосковелые губы сомкнулись навеки.
С тупым ужасом и любопытством смотрел Володя на грубый процесс умирания…
Тихая суматоха вокруг… Чей-то плач… Слезы на глазах… Ее глаза еще не закрылись. Володя закрыл глаза матери и придерживает мягкие веки пальцами, пока веки не застывают, сомкнутые…
Потом – возня над трупом… Ясный, равнодушный, злой день… Белый снег подернут разноцветными звездами. Яркое, мертвое солнце… Труп на столе, – хоронить надо… Забота, проклятая забота о деньгах. Идти к людям, просить.
Труп на столе, жизнь все та же, неумолимая, чуждая…
Володя мрачно шагал по улицам и злобно смотрел на прохожих. Болезненная баба с ребенком встретилась ему.
«Умрешь, умрешь и ты! – со свирепою злобою подумал Володя. – Так повосковеют и твои бледные губы».
И вдруг он заметил, что мимовольно повторяет смыкание и размыкание рта – ужасное, механическое движение умирающей матери.
Потом – опять дома: монотонное чтение псалтыри, панихида, ладан, свечи, чужие люди, мертвый обряд.
Старик священник заметил мрачное молчание и убитый вид Володи и начал его утешать.
– Грех отчаиваться, – говорил он неторопливо. – Господь все к лучшему устраивает. Ваша матушка пожила, – ну, что ж делать, Господь знает, когда своевременно кого отозвать из этого мира в лучший.
– А зачем дети умирают? – внезапно спрашивает Володя.
– Бог знает, что делает, а мы должны покоряться Его святой воле. Безгрешному младенцу и умирать легко.
– А зачем мертвые дети рождаются?
– Грешно, грешно, – говорит священник. – В смирении переносите испытания. Помыслите, – что мы и что Он.
Вот наконец и похороны.
Шаня пришла с матерью. Она утешает Володю. Но ему становится еще грустнее: мать умерла, Шаня недоступна, – для кого, для чего жить.
– Как же ты, теперь, Володенька, будешь жить? – ласково спрашивает на поминках Марья Николаевна, – у дяди, что ли?
– У дяди, коли пустит, – уныло отвечает Володя.
– Что ты, что ты, – бормочет старик-дядя, – как же не пустить. Ты нас не стеснишь: ты, брат, молодец, ты сам деньгу зашибаешь.
Так и прошла зима. Были последние дни февраля. Снег уже подтаивал и зернился мельчайшими льдинками.
Хмаровы со дня на день ждали перевода в Крутогорск, но еще Женя не говорил об этом Шане: он помнил, как Шаня опечалилась, когда он первый раз рассказал ей, что отец хлопочет о переводе, – как она жаловалась, что он ее забудет, и как он должен был утешать ее и уверять, что всегда будет помнить и приедет за ней, когда кончит учиться…
Шаня после обеда выбежала в сад. Еще издали увидела она Женю, подошла к калитке и поджидала его, весело улыбаясь. Женина походка была радостно оживленная. Его ликующая улыбка издали радовала Шаню, и девочка качалась на скрипучей калитке, отталкиваясь от земли ногой, уцепившись руками за перекладины калитки.
– Славная погода! – крикнул Женя, вбегая в калитку. – Шанечка, не шали, – ручки прищемишь.
Он схватил ее за талию и стащил с калитки. Шаня смеялась, и глаза ее блестели: Женя редко бывал такой веселый и живой, такой радостный.
– А у нас радость, Шанечка, – оживленно начал он и вдруг смутился.
– Какая радость? – беззаботно спросила Шаня.
– То есть мои радуются, а для меня, Шанечка, большая печаль. Вот видишь, отец получил место в Крутогорске, и мы переезжаем скоро.
Шаня побледнела, и в расширившихся глазах ее блеснули слезы.
– Как же так! – пролепетала она, бессильно опускаясь на скамейку, запорошенную оледенелым снегом.
Женя смущенно стоял перед нею.
– Что ж делать, Шанечка… Мы еще поживем здесь немного.
– До лета? – оживилась было Шаня.
– Нет, Шанечка, – на будущей неделе едем. У нас все уж готово. Давно ждали.
– А как же твоя гимназия?
Женя весело засмеялся.
– Ну, в Крутогорске не одна гимназия.
– Ах, Женечка, я так и знала, что что-нибудь будет. Я нынче новый месяц с левой руки увидела. Вот так и вышло.
Женя видел, что Шане хочется плакать. Ему было жаль ее. Он сел рядом с ней, обнял ее и принялся утешать.
– Я тебе, Шанечка, писать буду, а ты мне. Потом я за тобой приеду и женюсь на тебе.
– Еще пойду ли я за тебя! – сердито ответила Шаня, отворачиваясь.
– А чего же ты плачешь, Шанечка?
– Кто плачет? Вовсе нет. Сор в глазах…
– А на щечках что?
– Ну, ладно, нечего смеяться. Так приедешь за мной?
– Приеду, Шанечка, приеду.
– Смотри, я буду ждать, все буду ждать, долго ждать, много лет, – говорит Шаня и плачет.
– Ну, ну, Шанечка, – и так всему свету известно, что у вас, женщин, глаза на мокром месте.
– Ничего, Женечка, было бы сердце на месте.
Жене становится грустно. Он нетерпеливо посматривает на плачущую Шаню и постукивает каблуками по снегу. Шане кажется, что Женя рассердился, и она старается перестать плакать. Кое-как это ей удается.