– Умрешь и ты!
– Ах, мама, – с непривычною досадливостью ответила Нина, – ты, все равно, не знаешь его.
«Я и сама не знаю», – подумала Нина.
И оттого, что эта мысль вплелась смешною ниткою в печальную ткань переживаемого, стало еще больнее.
Мать обратилась к гостье:
– Скажите хоть вы, Наташа, кто умер.
Наташа, снимая шляпу перед зеркалом, говорила неторопливо, стараясь быть спокойною, но сама почему-то волнуясь:
– Застрелился студент, наш знакомый, Иконников. В городе. Неизвестно, отчего. Такой молодой. Знаете, так много самоубийств в наши дни, и так жалко. Молодой такой, и никто не знает причины. Рана в виске, – маленькое синее пятно, точно расшиблено. И лицо совсем спокойное.
– Я пойду на панихиду, – решительно сказала Нина.
– Нина!
Мать сила на кресло, смотрела на дочь, и не знала, что сказать.
– Непременно! Ради Бога, не удерживайте! – восклицала Нина.
Наташа села рядом с Александрою Павловною, и говорила тихо:
– Пожалуйста, не беспокойтесь. Я с нею пойду, и буду все время вместе.
Нина ушла к себе.
– Что с нею? вы не знаете, Наташа? – спрашивала Александра Павловна. – Она так хандрила все эти дни. Что это? Кто этот Иконников?
– Она такая впечатлительная, – говорила Наташа. – Иконникова я мало знаю. Не знаю, право. В наши дни так много всего, что угнетает. Какие у них были отношения, правда, я не знаю.
Нина вышла скоро, вся в трауре, и уже в перчатках и шляпе с опущенною вуалью, – и опять с недоумием смотрела на неё мать.
– Нина, да откуда у тебя траур?
– Ах, мама!
– Нина, это не ответ. Я хочу знать. Ты должна.
– Мама, не истязай меня. И так трудно. Я говорила тебе, что предчувствовала беду. Мой жених умер. Я сейчас иду.
И говорила уже почти спокойно.
– Подожди, хоть чаю выпейте. Все равно, на какой же теперь поезд, – с недоумением, страхом и досадою говорила мать.
И медлительно влачился скучный час ожидания. Ненужное питье, противная пища, свет лампы, смешанный с багряным умиранием израненной зари, заставляющее вздрагивать звяканье ложек, и смешки Минки и Тинки, и недоумевающее допросы матери, – и что-то надо говорить!
Нина была очень печальна. Несколько раз принималась плакать. Наташа озабоченно шептала:
– Ты слишком рано начинаешь. Ты устанешь. У тебя не хватить настроения в решительные моменты.
– Оставь, Наташа. Ты ничего не понимаешь, – досадливым шепотом отвечала Нина.
Но вот и в вагоне, с Наташею.
Вагон наполовину пуст. Два-три случайные попутчика с сочувственным любованием смотрели на Нину.
Наташа спросила:
– Нина, да ты его не встречала?
– Конечно, нет.
– Так что же ты плачешь?
– А разве легко хоронить жениха?
И вдруг Нина рассмеялась.
– Я и не плачу. Я смеюсь.
– Со слезами?
– До слезь смешно. Плакала.
Наташа старалась обратить её мысли на веселое, приятное, смешное. Не удавалось.
– Ну, какая ты плакса, – говорила Наташа. – Пожалуйста, возьми себя в руки. Еще до истерики дойдешь – что я с тобою в вагоне стану делать?
Было уже темно, когда ехали по улицам летнего города, и все вокруг для Нины было, как бред кошмара, становящегося к осуществлению.
Между двумя тучами сиял бледный месяц, – и в воде канала струилось его зыбкое отражение. И горькая была отрава в мерцании безмерно-тихом над грубыми грохотами злых, грязных улиц.
Увеселительный сад сверкал разноцветностью гирлянд из красных, желтых и синих фонариков над белою скукою забора и наглостью пестрых на серой стене афиш.
Подъезжали и подходили пестро-наряженные и грубо-размалеванные, и чей-то невидимый, но всем давно знакомый указательный палец упирался в откровенно-жалкое слово «дешевый разврат».
Было веселье в толпе, идущей веселиться, бедное, старательное веселье во что бы то ни стало.
Оскорбительное веселье, – когда на душе такая печаль. Жестокие люди! Как они могут веселиться, когда он, молодой, прекрасный, лежит с простреленною головою!
Нина переночевала у Наташи. Там легче было, чем дома. Наташа сказала тихо:
– У неё жених умер.
И никто не докучал. Нежно и любуясь жалели. Снились ласковые и печальные, и немного страшные, – скорее жуткие, – сны.
Солнце, равнодушное к земной печали, яркое и злое, тихо, точно крадучись, метнуло в окно свое расплавленное трепетание, животворящее к смерти: огонь, – и все шире и ярче из-за темного занавеса разливалось по зеленому ковру его знойно-жидкое золото.
Было утро дня, сулящее печали и труды, и безнадежные молитвы.
И на чужой постели, над залитым злым золотом зеленым ковром проснулась Нина, – и слезы в глазах, и слабость в теле, и слышит внятное слово:
– Умер.
Никем не сказанное, – и связанное печалью, дрогнуло и упало сердце.
И слезы…
Думала:
«И уже теперь всю жизнь, просыпаясь, буду вспоминать, что он, милый мой, умер».
Одеваясь, заметила, что траур ей к лицу. Радостно улыбнулась. Торопила Наташу, – вместе доехать до того дома, где жил он, её милый. Но тщательно положила над загорелою бледностью милого лица складки черной вуали…
Цветы и ковры на лестнице у его квартиры, – оранжевые и зеленые листья из стекол в медных оковках на окнах, – бронза перил и мрамор колонн, – так, до конца печаль останется красивою, и не оскорбит ее пахнущая кошками неопрятная лестница со двора.
На площадке третьего этажа у дверей квартиры белая гробовая доска… И каменные качнулись стены…
Под локтем Наташина рука. Ее тихий голос: