В последнее время Федосья опять приучила Лелечку прятаться, в те немногие минуты, когда мама уходила из детской; потом мама, увидев, как прелестна Лелечка, когда она прячется, сама стала играть с дочкою в прятки.
На другое утро, поглощенная радостными заботами о Лелечке, Серафима Александровна забыла о вчерашних Федосьиных словах.
Но когда она вышла из датской заказать обед и потом вернулась, а Лелечка спряталась под стол и крикнула оттуда – Тютю! – то Серафиме Александровне стало вдруг страшно. Хотя она сейчас же упрекнула себя за этот неосновательный, суеверный страх, все – таки она уже не могла позабавить Лелечку игрою в прятки, и постаралась отвлечь Лелечкино внимание на что-нибудь другое.
Лелечка – ласковая, послушная девочка. Она охотно переходит к тому, чего хочет мама. Но так как она уже привыкла прятаться от мамочки и покрикивать – тютю! – из какого-нибудь убежища, то и сегодня она часто возвращалась к этому.
Серафима Александровна усиленно старалась занимать Лелечку. Не так это легко! Особенно, когда беспрестанно мешают тревожный, угрожающая мысли.
«Отчего Лелечка все вспоминает свое тютю? Как это ей не надоест одно и то же, – закрывать глаза и прятать лицо? Может быть, – думала Серафима Александровна, – у Лелечки нет такого сильного влечения к миру, как у других детей, который неотступно глядят на вещи. Но если так, то не признак ли это органической слабости? Не зародыш ли это бессознательной неохоты жить?».
Предчувствия томили Серафиму Александровну. Ей стыдно было, перед Федосьей и перед собой, бросить игру в прятки с Лелечкой. Но эта игра становилась для неё мучительной; тем более мучительной, что все-таки хотелось поиграть ею, и все более тянуло прятаться от Лелечки или отыскивать спрятавшуюся Лелечку. Серафима Александровна даже сама иногда затевала эту игру, – с тяжелым сердцем, страдая, как от какого-нибудь дурного дела о котором знаешь, что не надо его делать, и все же делаешь.
Тяжелый день выдался у Серафимы Александровны.
Лелечка собиралась спать. Её глазки слипались от усталости, когда она забралась на кроватку, огороженную сутками. Мама прикрыла ее голубым одеяльцем. Лелечка выпростала из-под одеяльца белые, нежные рученки, и протянула их, чтобы обнять мамочку. Мама наклонилась. Лелечка, с нежным выражением на сонном лице, поцеловала маму, и опустила голову на подушки. Её руки спрятались под одеялом, и Лелечка прошептала:
– Ручки тютю.
Мамино сердце замерло, – Лелечка лежала такая маленькая, слабая, тихая. Лелечка слабо улыбнулась, закрыла глаза, и тихонько сказала:
– Глазки тютю.
И потом еще тише:
– Лелечка тютю.
С этими словами она заснула, прижимаясь щекою к подушке, закрытая одеяльцем, маленькая, слабая. Мама смотрела на нее тоскующими глазами.
И долго стояла Серафима Александровна над Лелечкиной кроваткой, с нежностью и опасением глядя на Лелечку.
«Я – мать: неужели я не уберегу?» – думала она, воображая разные напасти, которые могут угрожать Лелечке.
Долго молилась она в эту ночь, – но тоска её не облегчалась молитвою.
Прошло несколько дней. Лелечка простудилась. Ночью у неё сделался жар. Когда разбуженная Федосьею Серафима Александровна пришла к Лелечке и увидела ее, жаркую, беспокойную, страдающую, она вспомнила прежде всего зловещую примету, – и безнадежное в первую минуту отчаяние овладело ею.
Позвали врача, сделали все, что делают в таких случаях, – но неизбежное совершилось. Серафима Александровна старалась утешать себя надеждой на то, что Лелечка выздоровеет и будет опять улыбаться и играть, – но это казалось ей таким несбыточным счастьем! А Лелечка слабела с каждым часом.
Все притворялись спокойными, чтобы не пугать Серафиму Александровну, – но их неискренние лица наводили на нее тоску.
Смертную тоску наводили на нее Федосьины всхлипывания и причитания:
– Пряталась, пряталась Лелечка!
Но мысли Серафимы Александровны были смутны, и она плохо понимала, что делается.
Лелечка вся горела, и поминутно забывалась, и бредила. Но когда она приходила в сознание, она выносила свою боль и свое томление с нужною кротостью, и слабо улыбалась мамочке, чтоб мамочка не думала, что ей очень больно. Томительные, как кошмар, прошли три дня. Лелечка совсем ослабела. Но она не понимала, что умирает.
Она взглянула на мать помутившимися глазами, и залепетала еле слышным, хриплым голосом:
– Тютю, мамочка! Сделай тютю, мамочка!
Серафима Александровна спрятала лицо за занавесками Лелечкиной кровати. Какая тоска!
– Мамочка! – еле слышно позвала Лелечка.
Мама наклонилась к Лелечке, – и Лелечка в последний раз увидала мутнеющими глазами мамочкино бледное, отчаянное лицо.
– Мамочка белая! – прошептала Лелечка.
Бледное мамочкино лицо померкло, и Лелечке стало темно. Она слабо схватилась руками за край одеяла, и шепнула:
– Тютю.
Что-то захрипело в её горле, Лелечка открыла и опять закрыла быстро побледневшие губы, и умерла.
В тупом отчаянии Серафима Александровна оставила Лелечку, и вышла из комнаты. Она встретила мужа.
– Лелечка умерла, – сказала она тихо, почти беззвучным голосом.
Сергей Модестович опасливо посмотрел на её бледное лицо. Его поразило странное отупение в чертах этого, прежде оживленного, красивого лица.
Лелечку одели, положили в маленький гроб, и вынесли в залу. Серафима Александровна стояла у гроба, и тупо смотрела на мертвую дочку. Сергей Модестович подошел к жене, и, утешая ее пустыми, холодными словами, старался отвести ее от гроба. Серафима Александровна улыбалась.